Learning to Talk by Hilary Mantel. Part 4.


Watch on KineScope.


Go back to Part 3

When my name was called I lurched into the examination room. It was the gentleman. Neither he nor his female colleague had ever attempted to put a candidate at her ease. They were like driving examiners, asking questions but offering no comment, hardly the bare civilities, though the man had once remarked to me gloomily that I had a lisp. Today he looked flushed, and in his usual state of arrested tension, and yet he looked ponderous, and as if he hated the young.

My set piece was an extract from Henry VIII. It was lucky I had only one character to play, because if I had tried to manoeuvre myself about I would have fallen over. I picked my spot, I swayed about on it. I could see myself, the uniform that hung on me, the spot of ink on my cuff, my white child’s face, and Miss Webster’s mock crocs. I had not known that my performance as Queen Katharine would be most remarkable from the ankle down. It was the speech where Katharine, about to be repudiated, begs the monarch to remember their life together, and in the early stages of my rehearsals I had been unable to get through it without dissolving into tears, and I needed to stop myself crying by an act of will; the examiner would want to hear the verse. I had already decided I would not make the Gesture. If the examiner thought I did not know the Gesture, he would just have to mark me down. There were certain lines that seemed packed with emotion like high explosive; the only way to get through was to deliver the entire speech while thinking of something else.

Already, as I began, the examiner’s eyes had slithered down to my body and glued themselves to my feet. ‘I am a most poor woman, and a stranger / Born out of your dominions…’ I had somehow slid forward in the shoes, so that my toes were gripped painfully in the points – having here / No judge indifferent…’ and I tried to shuffle backwards a bit –

‘Alas, sir, in what have I offended you?’ I kept my voice low, the voice of a middle-aged woman, foreign and confused, under great tension and stress; I kept my hands clasped, as if trying to damp down disaster.

Then abruptly the examiner lurched forward, and hunched his shoulders, and rose halfway out of his chair to peer fixedly down at my feet. Teetering, quite without intent, another few inches towards him, I tried to press on… What cause / Hath my behaviour given to your displeasure / That thus you should proceed to put me off / And take your good grace from me?’

‘That will be enough Shakespeare,’ the examiner said.

But I took a breath, and demanded of him, ‘When was the hour I ever contradicted your desire?’ My ankles ached. I did not know how anyone could walk in these shoes. It was like being on stilts. And why should such a small woman have such very long thin feet? ‘Sir, call to mind / That I have been your wife, in this obedience…’ He raised his face, and looked at me wonderingly. And then suddenly, when I reached the line ‘Upward of twenty years’, I was overwhelmed: by the content of the speech, by the mock crocs, by the whole business of learning to talk. I burst noisily into tears, and stood for a long moment, swaying before the examiner, and thinking with longing of those abandoned children who are suckled by wolves and who all their lives remain mute.

Surely it was not necessary to talk for a living? Wouldn’t it be possible to keep your mouth shut, and perhaps write things down; perhaps write what Miss Webster would call bucks?

I found a handkerchief in the sleeve of my school sweater. The examiner motioned me to a chair. He turned to the papers before him, his eyes carefully downcast, fighting, I could see, his inclination to stare at my shoes. Perhaps afterwards he would think it all a dream. He asked me some questions, then; but not the question he wanted to ask.

Did I believe, he enquired, that an ability to analyse metre contributed to one’s understanding of English poetry? I sniffed, and said, not in the least.

That was my last examination. I gave Miss Webster her shoes back and put on my boots and walked back to the station, red-eyed, in the rain. I knew that a phase of my life was coming to an end and that soon I would be able to get away. A few weeks later I received my diploma, set out in florid scrollwork. My recitations had got me certified. I had letters after my name.

A short time ago I went back home and drove by my school and by Miss Webster’s door. Nothing had changed, and yet it had changed.

The wool shop was still there, selling shawls and bobble hats. The sign above just says ‘Marjorie’, and the plate has gone from the door. The shops around have come down in the world; the windows are dirty, the paint is peeling. The council houses across the road, once respectable, look seedy now; their walls are pockmarked, as if they had recently been under fire. This small town, which was prosperous, conceited and plump, has lost its prosperity now, and shares in the general decay of the north-west; and by a mysterious process of downward levelling, its vowels have grown broader, and its people more dour, and the weather, I think, is quite possibly colder than it used to be. Moira would not linger there now, to sip her Noilly Prat. The ocean that separated my childhood from my teenage years has dried up: or at least, we are all in the same boat. There is no point in being bitter. Expectations were inflated for a few years, and have now been punctured, and people’s lives have become uncomfortable and insecure, and their future has been taken away. All those places where people don’t talk proper look curiously alike; driving through the everlasting soft grey blanket of rain, it is possible to imagine oneself in the suburbs of Belfast. I am glad I don’t live there, in the nursery of my vowels. I never ironed them out, really.

But I know the Gesture; and it is surprising, from time to time, how consoling that can be.

The END


Go back to Part 3


Когда выкликнули мою фамилию и я, пошатываясь, вошла в аудиторию, оказалось, что экзамен у меня будет принимать тот пожилой джентльмен. Ни он, ни его коллега-преподавательница ни разу не предприняли ни малейшей попытки помочь экзаменующимся как-то освоиться и немного успокоиться. Нет, они походили на учителей по вождению, с каждым разом они все быстрее гнали вперед, точно стремясь поскорее освободиться, и задавали вопросы один за другим, но ответы никак не комментировали. Вряд ли отсутствие реакции на учеников было простой вежливостью. Впрочем, мой пожилой экзаменатор все же мрачно заметил, что я страдаю некоторой шепелявостью. Сегодня его лицо было каким-то особенно красным, почти багровым, и он, как всегда, пребывал в состоянии несколько застывшего напряжения, однако выглядел на редкость скучным и тяжелым; казалось, всех молодых он попросту ненавидит.

Мне достался отрывок из шекспировского «Генриха VIII» – то есть повезло, потому что пришлось изображать только одного героя. Ведь если бы я попыталась маневрировать между несколькими персонажами, то непременно бы споткнулась.

Я, покачиваясь, достигла места выступления, остановилась и посмотрела на себя как бы со стороны – школьная форма болтается, как на вешалке; на манжете красуется чернильное пятно; лицо белое и совершенно детское; и ко всему этому жуткие туфли из фальшивого крокодила, принадлежащие мисс Вебстер. Не знала я, что мое выступление в роли королевы Екатерины вызовет такой фурор, и главную роль в этом сыграет именно обувь. Я декламировала отрывок из того монолога, где королева Екатерина, уже почти отвергнутая жена Генриха VIII, умоляет монарха вспомнить их долгую совместную жизнь. Помнится, во время первых репетиций этой сцены на уроках у мисс Вебстер я была просто не в состоянии продолжить говорить, буквально захлебываясь от слез, и мне иногда требовалось проявить волю, чтобы перестать плакать. Итак, экзаменатор хочет услышать стих. Я сразу решила, что ни в коем случае не стану «украшать» свою декламацию пресловутым Жестом. А если экзаменатор решит, что мне этот Жест не известен, то будет вынужден понизить оценку. В этом монологе некоторые строки были, казалось, настолько пропитаны живыми чувствами и болью, словно вот-вот взорвутся, и я понимала: для меня единственный способ благополучно добраться до конца – это говорить и говорить без остановки, стараясь при этом думать о чем-то совсем другом.

Но едва я начала декламировать, как экзаменатор, смерив меня взглядом, так

уставился на мои ноги, словно глаза его прилипли к моим ступням. «Я так несчастна, я чужая здесь, / Я родилась не во владеньях ваших… – вещала я, чувствуя, что, поскольку туфли были мне невероятно велики, ступни мои съехали вперед, отчего пальцы оказались больно зажаты в очень длинных заостренных носах туфель. – …Здесь суд небеспристрастен для меня… – Я попыталась чуточку сдвинуть пятки назад. – Государь, /Скажите, чем же вас я оскорбила, / Чем вызвала я ваше недовольство?» Я постаралась, чтобы мой голос звучал негромко и чуть хрипловато, это был голос немолодой женщины, иностранки, пребывающей во власти сильнейшей растерянности и глубочайшего напряжения; руки мои все это время оставались крепко стиснутыми – я словно пыталась этим затормозить, затушить обрушившуюся на меня беду. И тут экзаменатор внезапно дернулся, подался вперед, чуть сгорбившись, и привстал в своем кресле, не отрывая взгляда от моих ступней. Я покачнулась, совершенно непреднамеренно переступив с ноги на ногу, я невольно придвинулась к нему еще на несколько дюймов, а потом снова продолжила, пытаясь поскорее добраться до конца: «…За что теперь, отвергнутая вами, / И ваших милостей я лишена?…» !

– Так, довольно Шекспира, – сказал экзаменатор.

Но я, набрав в грудь как можно больше воздуха, спросила, обращаясь прямо к

нему: «…Когда перечила я вашей воле / Или своей не делала ее?» Мои стопы терзала страшная боль. Господи, как кто-то вообще мог ходить в этих проклятых туфлях? А каблуки? Это же просто ходули какие-то! На них и стоять-то невозможно! Откуда у такой маленькой женщины, как мисс Вебстер, такие невероятно длинные и узкие ступни? Однако я упорно продолжала: «…Сэр, вспомните, что двадцать лет была / Я вам во всем покорною женой…» При этих словах экзаменатор резко поднял голову и с изумлением посмотрел на меня. Когда я произнесла строчку про двадцать лет супружества, я просто замерла в ошеломлении. Я была перенасыщена: из-за проникновенной речи Екатерины, и из-за фальшивых крокодиловых туфель, и из-за всей этой долгой истории, связанной с необходимостью научиться правильно говорить. Я шумно разрыдалась и некоторое время стояла перед экзаменатором, покачиваясь и обливаясь слезами, и с тоской вспоминала тех несчастных брошенных детей, что были выкормлены волками и на всю жизнь остались немыми. Ведь, конечно же, совсем не обязательно правильно говорить, чтобы заработать на жизнь? А разве нельзя держать рот закрытым и просто записывать разные вещи на бумаге? Например, описать то, что мисс Вебстер назвала бы «баксами»?

Наконец мне удалось нашарить в рукаве своего школьного свитера носовой платок. Экзаменатор вполне доброжелательным жестом предложил мне присесть и опустил голову, якобы погрузившись в разложенные перед ним бумаги. Он явно боролся с желанием еще разок взглянуть на мои «замечательные» туфли.

Возможно, впоследствии он сочтет, что все это ему просто привиделось, думала я.

Затем он задал мне несколько вопросов, но среди них явно не было того единственного вопроса, который ему действительно хотелось задать. Считаю ли я, спросил он, что умение анализировать метрику помогает понять особенности английской поэзии? И я, хлюпнув носом, заявила: «Ни в малейшей степени!»

Как я уже говорила, то был мой последний экзамен. Я вернула мисс Вебстер ее туфли, надела свои ботинки и пешком отправилась обратно на станцию – под проливным дождем, с красными от слез глазами. Я уже понимала, что завершается некий важный этап моей жизни, что скоро я смогу отсюда уехать. И действительно – через несколько недель я получила свой диплом, заполненный изящным каллиграфическим почерком с завитушками. И декламация шекспировских строк, безусловно, помогла мне его получить. Соответствующие буквы после моего имени свидетельствовали о высоком уровне полученного мной образования.

Не так давно во время очередного визита в родные края я специально проехала мимо своей школы и магазина, принадлежавшего мисс Вебстер. Особых перемен я не заметила, однако они все же были. Нет, сам магазин, конечно, остался на месте, и там по-прежнему продавалась шерсть в мотках, вязаные шали и шапки с помпонами. Но на вывеске стояло только одно имя: «Марджори», а та медная дощечка с входных дверей исчезла. Соседние лавчонки показались мне какими-то совсем обветшалыми: витрины грязные, со стен хлопьями облезает краска. Впрочем, дома на противоположной стороне улицы, находившиеся в ведений городского совета, некогда такие респектабельные, тоже выглядели довольно обшарпанными; у многих стены были покрыты темной рябью, как будто недавно были обстреляны. Этот рабочий городок, когда-то вполне процветавший, исполненный самодовольства и благополучия, ныне утратил все признаки процветания и пребывал в упадке, разделяя общую судьбу северо-западных районов; и в соответствии с таинственным процессом всеобщего упадка гласные в тамошнем говоре стали как бы еще шире и протяжней, а тамошние жители еще больше помрачнели, да и погода, по-моему, тоже решила им соответствовать, став холоднее, чем раньше. Мойра из стишка мисс Вебстер теперь уж точно не стала бы тут задерживаться, чтобы неторопливо потянуть через соломинку свой «Нойли Прат». Похоже, высох даже тот безбрежный океан, что отделял мое детство от юношества; мне, по крайней мере, показалось, что теперь все мы в одной и той же лодке, так что горевать не имеет смысла. Ожидания, которые искусственно вздували и подогревали в течение стольких лет, теперь лопнули, как воздушный шарик, и для многих людей жизнь стала не только некомфортабельной, но и небезопасной, а будущее у них попросту украли. Все те места, где люди не умеют говорить правильно, выглядят сейчас на удивление похожими, и когда едешь сквозь вечную мягкую серую пелену дождя, вполне можно представить себе, что находишься в пригородах Белфаста. Но я рада, что живу не там, не в колыбели моих неправильных гласных звуков, которые я так никогда и не сумела как следует отутюжить. Но я хорошо помню тот знаменитый Жест; и знаете, просто удивительно, до чего он иной раз может быть утешительным.


Go back to Part 3